Показаны сообщения с ярлыком Рэй Брэдбери. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком Рэй Брэдбери. Показать все сообщения

среда, 25 мая 2022 г.

Всё лето в один день | Рэй Брэдбери | Аудиокнига | Рассказ | Фантастика

Очень непросто быть белой вороной в детском коллективе. Фантастический рассказ Рэя Брэдбери о дождливой Венере, единственном солнечном дне раз в 7 лет и беспрецедентной жестокости.

Все лето в один день

– Готовы?
– Да!
– Уже?
– Скоро!
– А ученые верно знают? Это правда будет сегодня?
– Смотри, смотри, сам видишь!
Теснясь, точно цветы и сорные травы в саду, все вперемешку, дети старались выглянуть наружу – где там запрятано солнце? Лил дождь. Он лил не переставая семь лет подряд; тысячи и тысячи дней, с утра до ночи, без передышки дождь лил, шумел, барабанил, звенел хрустальными брызгами, низвергался сплошными потоками, так что кругом ходили волны, заливая островки суши. Ливнями повалило тысячи лесов, и тысячи раз они вырастали вновь и снова падали под тяжестью вод. Так навеки повелось здесь, на Венере, а в классе было полно детей, чьи отцы и матери прилетели застраивать и обживать эту дикую дождливую планету.
– Перестает! Перестает!
– Да, да!
Марго стояла в стороне от них, от всех этих ребят, которые только и знали, что вечный дождь, дождь, дождь. Им всем было по девять лет, и если выдался семь лет назад такой день, когда солнце все-таки выглянуло, показалось на час изумленному миру, они этого не помнили. Иногда по ночам Марго слышала, как они ворочаются, вспоминая, и знала: во сне они видят и вспоминают золото, яркий желтый карандаш, монету – такую большую, что можно купить целый мир. Она знала, им чудится, будто они помнят тепло, когда вспыхивает лицо и все тело – руки, ноги, дрожащие пальцы. А потом они просыпаются – и опять барабанит дождь, без конца сыплются звонкие прозрачные бусы на крышу, на дорожку, на сад и лес, и сны разлетаются как дым.
Накануне они весь день читали в классе про солнце. Какое оно желтое, совсем как лимон, и какое жаркое. И писали про него маленькие рассказы и стихи.
Мне кажется, солнце – это цветок,
Цветет оно только один часок.
Такие стихи сочинила Марго и негромко прочитала их перед притихшим классом. А за окнами лил дождь.
– Ну, ты это не сама сочинила! – крикнул один мальчик.
– Нет, сама, – сказала Марго, – Сама.
– Уильям! – остановила мальчика учительница.
Но то было вчера. А сейчас дождь утихал, и дети теснились к большим окнам с толстыми стеклами.
– Где же учительница?
– Сейчас придет.
– Скорей бы, а то мы все пропустим!
Они вертелись на одном месте, точно пестрая беспокойная карусель. Марго одна стояла поодаль. Она была слабенькая, и казалось, когда-то давно она заблудилась и долго-долго бродила под дождем, и дождь смыл с нее все краски: голубые глаза, розовые губы, рыжие волосы – все вылиняло. Она была точно старая поблекшая фотография, которую вынули из забытого альбома, и все молчала, а если и случалось ей заговорить, голос ее шелестел еле слышно. Сейчас она одиноко стояла в сторонке и смотрела на дождь, на шумный мокрый мир за толстым стеклом.
– Ты-то чего смотришь? – сказал Уильям. Марго молчала.
– Отвечай, когда тебя спрашивают!
Уильям толкнул ее. Но она не пошевелилась; покачнулась – и только. Все ее сторонятся, даже и не смотрят на нее. Вот и сейчас бросили ее одну. Потому что она не хочет играть с ними в гулких туннелях того города-подвала. Если кто-нибудь осалит ее и кинется бежать, она только с недоумением поглядит вслед, но догонять не станет. И когда они всем классом поют песни о том, как хорошо жить на свете и как весело играть в разные игры, она еле шевелит губами. Только когда поют про солнце, про лето, она тоже тихонько подпевает, глядя в заплаканные окна.
Ну а самое большое ее преступление, конечно, в том, что она прилетела сюда с Земли всего лишь пять лет назад, и она помнит солнце, помнит, какое оно, солнце, и какое небо она видела в Огайо, когда ей было четыре года. А они – они всю жизнь живут на Венере; когда здесь в последний раз светило солнце, им было только по два года, и они давно уже забыли, какое оно, и какого цвета, и как жарко греет. А Марго помнит.
– Оно большое, как медяк, – сказала она однажды и зажмурилась.
– Неправда! – закричали ребята.
– Оно – как огонь в очаге, – сказала Марго.
– Врешь, врешь, ты не помнишь! – кричали ей.
Но она помнила и, тихо отойдя в сторону, стала смотреть в окно, по которому сбегали струи дождя. А один раз, месяц назад, когда всех повели в душевую, она ни за что не хотела стать под душ и, прикрывая макушку, зажимая уши ладонями, кричала – пускай вода не льется на голову! И после того у нее появилось странное, смутное чувство: она не такая, как все. И другие дети тоже это чувствовали и сторонились ее.
Говорили, что на будущий год отец с матерью отвезут ее назад на Землю – это обойдется им во много тысяч долларов, но иначе она, видимо, зачахнет. И вот за все эти грехи, большие и малые, в классе ее невзлюбили. Противная эта Марго, противно, что она такая бледная немочь, и такая худющая, и вечно молчит и ждет чего-то, и, наверно, улетит на Землю…
– Убирайся! – Уильям опять ее толкнул. – Чего ты еще ждешь?
Тут она впервые обернулась и посмотрела на него. И по глазам было видно, чего она ждет. Мальчишка взбеленился.
– Нечего тебе здесь торчать! – закричал он. – Не дождешься, ничего не будет! Марго беззвучно пошевелила губами.
– Ничего не будет! – кричал Уильям. – Это просто для смеха, мы тебя разыграли. Он обернулся к остальным. – Ведь сегодня ничего не будет, верно?
Все поглядели на него с недоумением, а потом поняли, и засмеялись, и покачали головами: верно, ничего не будет!
– Но ведь… – Марго смотрела беспомощно. – Ведь сегодня тот самый день, – прошептала она. – Ученые предсказывали, они говорят, они ведь знают… Солнце…
– Разыграли, разыграли! – сказал Уильям и вдруг схватил ее.
– Эй, ребята, давайте запрем ее в чулан, пока учительницы нет!
– Не надо, – сказала Марго и попятилась.
Все кинулись к ней, схватили и поволокли, – она отбивалась, потом просила, потом заплакала, но ее притащили по туннелю в дальнюю комнату, втолкнули в чулан и заперли дверь на засов. Дверь тряслась: Марго колотила в нее кулаками и кидалась на нее всем телом. Приглушенно доносились крики. Ребята постояли, послушали, а потом улыбнулись и пошли прочь – и как раз вовремя: в конце туннеля показалась учительница.
– Готовы, дети? – она поглядела на часы.
– Да! – отозвались ребята.
– Все здесь?
– Да!
Дождь стихал. Они столпились у огромной массивной двери. Дождь перестал. Как будто посреди кинофильма про лавины, ураганы, смерчи, извержения вулканов что-то случилось со звуком, аппарат испортился, – шум стал глуше, а потом и вовсе оборвался, смолкли удары, грохот, раскаты грома… А потом кто-то выдернул пленку и на место ее вставил спокойный диапозитив – мирную тропическую картинку. Все замерло – не вздохнет, не шелохнется. Такая настала огромная, неправдоподобная тишина, будто вам заткнули уши или вы совсем оглохли. Дети недоверчиво подносили руки к ушам. Толпа распалась, каждый стоял сам по себе. Дверь отошла в сторону, и на них пахнуло свежестью мира, замершего в ожидании.
И солнце явилось. Оно пламенело, яркое, как бронза, и оно было очень большое. А небо вокруг сверкало, точно ярко-голубая черепица. И джунгли так и пылали в солнечных лучах, и дети, очнувшись, с криком выбежали в весну.
– Только не убегайте далеко! – крикнула вдогонку учительница. – Помните, у вас всего два часа. Не то вы не успеете укрыться!
Но они уже не слышали, они бегали и запрокидывали голову, и солнце гладило их по щекам, точно теплым утюгом; они скинули куртки, и солнце жгло их голые руки.
– Это получше наших искусственных солнц, верно?
– Ясно, лучше!
Они уже не бегали, а стояли посреди джунглей, что сплошь покрывали Венеру и росли, росли бурно, непрестанно, прямо на глазах. Джунгли были точно стая осьминогов, к небу пучками тянулись гигантские щупальца мясистых ветвей, раскачивались, мгновенно покрывались цветами – ведь весна здесь такая короткая. Они были серые, как пепел, как резина, эти заросли, оттого что долгие годы они не видели солнца. Они были цвета камней, и цвета сыра, и цвета чернил, и были здесь растения цвета луны.
Ребята со смехом кидались на сплошную поросль, точно на живой упругий матрац, который вздыхал под ними, и скрипел, и пружинил. Они носились меж деревьев, скользили и падали, толкались, играли в прятки и в салки, но главное – опять и опять, жмурясь, глядели на солнце, пока не потекут слезы, и тянули руки к золотому сиянию и к невиданной синеве, и вдыхали эту удивительную свежесть, и слушали, слушали тишину, что обнимала их словно море, блаженно спокойное, беззвучное и недвижное. Они на все смотрели и всем наслаждались. А потом, будто зверьки, вырвавшиеся из глубоких нор, снова неистово бегали кругом, бегали и кричали. Целый час бегали и никак не могли угомониться. И вдруг… Посреди веселой беготни одна девочка громко, жалобно закричала. Все остановились. Девочка протянула руку ладонью кверху.
– Смотрите, сказала она и вздрогнула. – Ой, смотрите!
Все медленно подошли поближе. На раскрытой ладони, по самой середке, лежала большая круглая дождевая капля. Девочка посмотрела на нее и заплакала. Дети молча посмотрели на небо.
– О-о…
Редкие холодные капли упали на нос, на щеки, на губы. Солнце затянула туманная дымка. Подул холодный ветер. Ребята повернулись и пошли к своему дому-подвалу, руки их вяло повисли, они больше не улыбались.
Загремел гром, и дети в испуге, толкая друг дружку, бросились бежать, словно листья, гонимые ураганом. Блеснула молния – за десять миль от них, потом за пять, в миле, в полумиле. И небо почернело, будто разом настала непроглядная ночь. Минуту они постояли на пороге глубинного убежища, а потом дождь полил вовсю. Тогда дверь закрыли, и все стояли и слушали, как с оглушительным шумом рушатся с неба тонны, потоки воды – без просвета, без конца.
– И так опять будет целых семь лет?
– Да. Семь лет. И вдруг кто-то вскрикнул:
– А Марго?
– Что?
– Мы ведь ее заперли, она так и сидит в чулане.
– Марго…
Они застыли, будто ноги у них примерзли к полу. Переглянулись и отвели взгляды. Посмотрели за окно – там лил дождь, лил упрямо, неустанно. Они не смели посмотреть друг другу в глаза. Лица у всех стали серьезные, бледные. Все потупились, кто разглядывал свои руки, кто уставился в пол.
– Марго…
Наконец одна девочка сказала:
– Ну что же мы?…
Никто не шелохнулся.
– Пойдем… – прошептала девочка.
Под холодный шум дождя они медленно прошли по коридору. Под рев бури и раскаты грома перешагнули порог и вошли в ту дальнюю комнату, яростные синие молнии озаряли их лица. Медленно подошли они к чулану и стали у двери.
За дверью было тихо. Медленно, медленно они отодвинули засов и выпустили Марго.

понедельник, 9 августа 2021 г.

Каникулы | Рэй Брэдбери | Аудиокнига | Слушать рассказ

Вымотанный городской суетой отец однажды с воодушевлением описал мир, в котором люди исчезли бы... На утро семья проснулась в совершенно новом, безлюдном мире...
Музыкальное сопровождение — Kristina Budzhiashvili — Memories

Каникулы

День был свежий — свежестью травы, что тянулась вверх, облаков, что плыли в небесах, бабочек, что опускались на траву. День был соткан из тишины, но она вовсе не была немой, ее создавали пчелы и цветы, суша и океан, все, что двигалось, порхало, трепетало, вздымалось и падало, подчиняясь своему течению времени, своему неповторимому ритму. Край был недвижим, и все двигалось. Море было неспокойно, и море молчало. Парадокс, сплошной парадокс, безмолвие срасталось с безмолвием, звук со звуком. Цветы качались, и пчелы маленькими каскадами золотого дождя падали на клевер. Волны холмов и волны океана, два рода движения, были разделены железной дорогой, пустынной, сложенной из ржавчины и стальной сердцевины, дорогой, по которой, сразу видно, много лет не ходили поезда. На тридцать миль к северу она тянулась, петляя, потом терялась в мглистых далях; на тридцать миль к югу пронизывала острова летучих теней, которые на глазах смещались и меняли свои очертания на склонах далеких гор.
Неожиданно рельсы задрожали.
Сидя на путях, одинокий дрозд ощутил, как рождается мерное слабое биение, словно где-то, за много миль, забилось чье-то сердце. Черный дрозд взмыл над морем.
Рельсы продолжали тихо дрожать, и наконец из-за поворота показалась, вдоль по берегу пошла небольшая дрезина, в великом безмолвии зафыркал и зарокотал двухцилиндровый мотор.
На этой маленькой четырехколесной дрезине, на обращенной в две стороны двойной скамейке, защищенные от солнца небольшим тентом, сидели мужчина, его жена и семилетний сынишка. Дрезина проходила один пустынный участок за другим, ветер бил в глаза и развевал волосы, но все трое не оборачивались и смотрели только вперед. Иногда, на выходе из поворота, глядели нетерпеливо, иногда печально, и все время настороженно — что дальше?
На ровной прямой мотор вдруг закашлялся и смолк. В сокрушительной теперь тишине казалось — это покой, излучаемый морем, землей и небом, затормозил и пресек вращение колес.
— Бензин кончился.
Мужчина, вздохнув, достал из узкого багажника запасную канистру и начал переливать горючее в бак.
Его жена и сын тихо глядели на море, слушали приглушенный гром, шепот, слушали, как раздвигается могучий занавес из песка, гальки, зеленых водорослей, пены.
— Море красивое, правда? — сказала женщина.
— Мне нравится, — сказал мальчик.
— Может быть, заодно сделаем привал и поедим? Мужчина навел бинокль на зеленый полуостров вдали.
— Давайте. Рельсы сильно изъело ржавчиной. Впереди путь разрушен. Придется ждать, пока я исправлю.
— Сколько лопнуло рельсов, столько привалов! — сказал мальчик.
Женщина попыталась улыбнуться, потом перевела свои серьезные, пытливые глаза на мужчину.
— Сколько мы проехали сегодня?
— Неполных девяносто миль. — Мужчина все еще напряженно глядел в бинокль. — Больше, по-моему, и не стоит проходить в день. Когда гонишь, не успеваешь ничего увидеть. Послезавтра будем в Монтерее, на следующий день, если хочешь, в Пало Альто.
Женщина развязала ярко-желтые ленты широкополой соломенной шляпы, сняла ее с золотистых волос и, покрытая легкой испариной, отошла от машины. Они столько ехали без остановки на трясучей дрезине, что все тело пропиталось ее ровным ходом. Теперь, когда машина остановилась, было какое-то странное чувство, словно с них сейчас снимут оковы.
— Давайте есть!
Мальчик бегом отнес корзинку с припасами на берег.
Мать и сын уже сидели перед расстеленной скатертью, когда мужчина спустился к ним; на нем был строгий костюм с жилетом, галстук и шляпа, как будто он ожидал кого-то встретить в пути. Раздавая сэндвичи и извлекая маринованные овощи из прохладных зеленых баночек, он понемногу отпускал галстук и расстегивал жилет, все время озираясь, словно готовый в любую секунду опять застегнуться на все пуговицы.
— Мы одни, папа? — спросил мальчик, не переставая жевать.
— Да.
— И больше никого, нигде?
— Больше никого.
— А прежде на свете были люди?
— Зачем ты все время спрашиваешь? Это было не так уж давно. Всего несколько месяцев. Ты и сам помнишь.
— Плохо помню. А когда нарочно стараюсь припомнить, и вовсе забываю. — Мальчик просеял между пальцами горсть песка. — Людей было столько, сколько песка тут на пляже? А что с ними случилось?
— Не знаю, — ответил мужчина, и это была правда.
В одно прекрасное утро они проснулись и мир был пуст. Висела бельевая веревка соседей, и ветер трепал ослепительно белые рубашки, как всегда поутру блестели машины перед коттеджами, но не слышно ничьего «до свидания», не гудели уличным движением мощные артерии города, телефоны не вздрагивали от собственного звонка, не кричали дети в чаще подсолнечника.
Лишь накануне вечером он сидел с женой на террасе, когда принесли вечернюю газету, и даже не развертывая ее, не глядя на заголовки, сказал:
— Интересно, когда мы ему осточертеем и он всех нас выметет вон?
— Да, до чего дошло, — подхватила она. — И не остановишь. Как же мы глупы, правда?
— А замечательно было бы... — Он раскурил свою трубку. — Проснуться завтра, и во всем мире ни души, начинай все сначала!
Он сидел и курил, в руке сложенная газета, голова откинута на спинку кресла.
— Если бы можно было сейчас нажать такую кнопку, ты бы нажал?
— Наверно, да, — ответил он. — Без насилия. Просто все исчезнет с лица земли. Оставить землю и море, и все что растет — цветы, траву, плодовые деревья. И животные тоже пусть остаются. Все оставить, кроме человека, который охотится, когда не голоден, ест, когда сыт, жесток, хотя его никто не задевает.
— Но мы-то должны остаться. — Она тихо улыбнулась.
— Хорошо было бы. — Он задумался. — Впереди — сколько угодно времени. Самые длинные каникулы в истории. И мы с корзиной припасов, и самый долгий пикник. Только ты, я и Джим. Никаких сезонных билетов. Не нужно тянуться за Джонсами. Даже автомашины не надо. Придумать какой-нибудь другой способ путешествовать, старинный способ. Взять корзину с сэндвичами, три бутылки шипучки, дальше, как понадобится, пополнять запасы в безлюдных магазинах в безлюдных городах, и впереди нескончаемое лето...
Долго они сидели молча на террасе, их разделяла свернутая газета.
Наконец она сказала:
— А нам не будет одиноко?
Вот каким было утро нового мира. Они проснулись и услышали мягкие звуки земли, которая теперь была просто-напросто лугом, города тонули в море травы-муравы, ноготков, маргариток, вьюнков. Сперва они приняли это удивительно спокойно, должно быть потому, что уже столько лет не любили город и позади было столько мнимых друзей, и была замкнутая жизнь в уединении, в механизированном улье.
Муж встал с кровати, выглянул в окно и спокойно, словно речь шла о погоде, заметил:
— Все исчезли.
Он понял это по звукам, которых город больше не издавал.
Они завтракали не торопясь, потому что мальчик еще спал, потом муж выпрямился и сказал:
— Теперь мне надо придумать, что делать.
— Что делать? Как... разве ты не пойдешь на работу?
— Ты все еще не веришь, да? — Он засмеялся. — Не веришь, что я не буду каждый день выскакивать из дому в десять минут девятого, что Джиму больше никогда не надо ходить в школу. Всё, занятия кончились, для всех нас кончились! Больше никаких карандашей, никаких книг и кислых взглядов босса! Нас отпустили, милая, и мы никогда не вернемся к этой дурацкой, проклятой, нудной рутине. Пошли!
И он повел ее по пустым и безмолвным улицам города.
— Они не умерли, — сказал он. — Просто... ушли.
— А другие города?
Он зашел в телефонную будку, набрал номер Чикаго, потом Нью-Йорка, потом Сан-Франциско. Молчание. Молчание. Молчание.
— Все, — сказал он, вешая трубку.
— Я чувствую себя виноватой, — сказала она. — Их нет, а мы остались. И... я радуюсь. Почему? Ведь я должна горевать.
— Должна? Никакой трагедии нет. Их не пытали, не жгли, не мучали. Они исчезли и не почувствовали этого, не узнали. И теперь мы ни перед кем не обязаны. У нас одна обязанность — быть счастливыми. Тридцать лет счастья впереди, разве плохо?
— Но... но тогда нам нужно заводить еще детей?
— Чтобы снова населить мир? — Он медленно, спокойно покачал головой. — Нет. Пусть Джим будет последним. Когда он состарится и умрет, пусть мир принадлежит лошадям и коровам, бурундукам и паукам. Они без нас не пропадут. А потом когда-нибудь другой род, умеющий сочетать естественное счастье с естественным любопытством, построит города, совсем не такие, как наши, и будет жить дальше. А сейчас уложим корзину, разбудим Джима и начнем наши тридцатилетние каникулы. Ну, кто первым добежит до дома?
Он взял с маленькой дрезины кувалду, и пока он полчаса один исправлял ржавые рельсы, женщина и мальчик побежали вдоль берега. Они вернулись с горстью влажных ракушек и чудесными розовыми камешками, сели, и мать стала учить сына, и он писал карандашом в блокноте домашнее задание, а в полдень к ним спустился с насыпи отец, без пиджака, без галстука, и они пили апельсиновую шипучку, глядя, как в бутылках, теснясь, рвутся вверх пузырьки. Стояла тишина. Они слушали, как солнце настраивает старые железные рельсы. Соленый ветер разносил запах горячего дегтя от шпал, и мужчина легонько постукивал пальцем по своему карманному атласу.
— Через месяц, в мае, доберемся до Сакраменто, оттуда двинемся в Сиэтл. Пробудем там до первого июля, июль хороший месяц в Вашингтоне, потом, как станет холоднее, обратно, в Йеллоустон, несколько миль в день, здесь поохотимся, там порыбачим...
Мальчику стало скучно, он отошел к самой воде и бросал палки в море, потом сам же бегал за ними, изображая ученую собаку.
Отец продолжал:
— Зимуем в Таксоне, в самом конце зимы едем во Флориду, весной — вдоль побережья, в июне попадем, скажем, в Нью-Йорк. Через два года лето проводим в Чикаго. Через три года — как ты насчет того, чтобы провести зиму в Мехико-Сити? Куда рельсы приведут, куда угодно, и если нападем на совсем неизвестную старую ветку — превосходно, поедем по ней до конца, посмотрим, куда она ведет. Когда-нибудь, честное слово, пойдем на лодке вниз по Миссисипи, я об этом давно мечтал. На всю жизнь хватит, не маршрут — находка...
Он смолк. Он хотел уже захлопнуть атлас неловкими руками, но что-то светлое мелькнуло в воздухе и упало на бумагу. Скатилось на песок, и получился мокрый комочек.
Жена глянула на влажное пятнышко и сразу перевела взгляд на его лицо. Серьезные глаза его подозрительно блестели. И по одной щеке тянулась влажная дорожка.
Она ахнула. Взяла его руку и крепко сжала.
Он стиснул ее руку и, закрыв глаза, через силу заговорил:
— Хорошо, правда, если бы мы вечером легли спать, а ночью все каким-то образом вернулось на свои места. Все нелепости, шум и гам, ненависть, все ужасы, все кошмары, злые люди и бестолковые дети, вся эта катавасия, мелочность, суета, все надежды, чаяния и любовь. Правда, было бы хорошо?
Она подумала, потом кивнула.
И тут оба вздрогнули.
Потому что между ними (когда он пришел?), держа в руке бутылку из-под шипучки, стоял их сын.
Лицо мальчика было бледно. Свободной рукой он коснулся щеки отца, там, где оставила след слезинка.
— Ты... — сказал он и вздохнул. — Ты... Папа, тебе тоже не с кем играть.
Жена хотела что-то сказать.
Муж хотел взять руку мальчика.
Мальчик отскочил назад.
— Дураки! Дураки! Глупые дураки! Болваны вы, болваны!
Сорвался с места, сбежал к морю и, стоя у воды, залился слезами. Мать хотела пойти за ним, но отец ее удержал:
— Не надо. Оставь его.
Тут же оба оцепенели. Потому что мальчик на берегу, не переставая плакать, что-то написал на клочке бумаги, сунул клочок в бутылку, закупорил ее железным колпачком, взял покрепче, размахнулся — и бутылка, описав крутую блестящую дугу, упала в море.
«Что, — думала она, — что он написал на бумажке? Что там, в бутылке?»
Бутылка плыла по волнам.
Мальчик перестал плакать.
Потом он отошел от воды и остановился около родителей, глядя на них, лицо ни просветлевшее, ни мрачное, ни живое, ни убитое, ни решительное, ни отрешенное, а какая-то причудливая смесь, словно он примирился со временем, стихиями и этими людьми. Они смотрели на него, смотрели дальше, на залив и затерявшуюся в волнах светлую искорку — бутылку, в которой лежал клочок бумаги с каракулями.
«Он написал наше желание? — думала женщина. — Написал то, о чем мы сейчас говорили, нашу мечту?»
Или написал что-то свое, пожелал для себя одного, чтобы проснуться завтра утром — и он один в безлюдном мире, больше никого, ни мужчины, ни женщины, ни отца, ни матери, никаких глупых взрослых с их глупыми желаниями, подошел к рельсам и сам, в одиночку, повел дрезину через одичавший материк, один отправился в нескончаемое путешествие, и где захотел — там и привал.
Это или не это?
Наше или свое?..
Она долго глядела в его лишенные выражения глаза, но не прочла ответа, а спросить не решилась. Тени чаек парили в воздухе, осеняя их лица мимолетной прохладой.
— Пора ехать, — сказал кто-то.
Они поставили корзину на платформу. Женщина покрепче привязала шляпу к волосам желтой лентой, ракушки сложили кучкой на доски, муж надел галстук, жилет, пиджак и шляпу, и все трое сели на скамейку, глядя в море, — там, далеко, у самого горизонта, поблескивала бутылка с запиской.
— Если попросить — исполнится? — спросил мальчик. — Если загадать — сбудется?
— Иногда сбывается... даже чересчур.
— Смотря чего ты просишь.
Мальчик кивнул, мысли его были далеко.
Они посмотрели назад, откуда приехали, потом вперед, куда предстояло ехать.
— До свиданья, берег, — сказал мальчик и помахал рукой.
Дрезина покатила по ржавым рельсам. Ее гул затих и пропал. Вместе с ней вдали, среди холмов, пропали женщина, мужчина, мальчик.
Когда они скрылись, рельсы минуты две тихонько дребезжали, потом смолкли. Упала ржавая чешуйка. Кивнул цветок.
Море сильно шумело.

суббота, 15 августа 2020 г.

Выпить сразу: против безумия толп | Рэй Брэдбери | Аудиокниги | Рассказ ...

Чувственный рассказ Рэя Брэдбери о долгожданной и несостоявшейся любви. О городских душах. Невыносимом жарком лете в Нью Йорке. Грустная сказка для взрослых.

Выпить сразу: против безумия толп

Это была одна из тех проклятых ночей, немыслимо жарких и душных, когда ты лежишь пластом, полуживой, до двух часов ночи, потом садишься рывком в постели, поливая себя своим рокисшим соком, и, пошатываясь, спускаешься в огромную печь подземки, куда на крыльях пронзительного воя вылетают из тьмы блуждавшие где-то поезда.

— Черт возьми, — прошептал Уилл Морган.

А черт уже взял эту заблудившуюся армию зверочеловеков, кочующих всю ночь напролет из Бронкса на Кони-Айленд, потом обратно: вдруг повезет, вдруг вдохнешь соленого океанского ветра и переполнишься благодарением. Где-то, о боже, где-то в Манхэттене или дальше веет прохладой. Во что бы то ни стало нужно найти ее, найти до рассвета...

— Проклятье!

Оглушенный, он смотрел, как бешеным прибоем вскипает и проносится мимо улыбающаяся реклама зубной пасты, как эта реклама, созданная им самим, преследует его в эту душную ночь на всем пути через остров Манхэттен.

Застонав, поезд остановился. На соседней колее стоял другой поезд.

Невероятно! Там, напротив, сидел у открытого окошка старик Нед

Эмминджер. Старик? Ведь они одного возраста, обоим по сорок, но однако...

Уилл Морган рывком поднял окно.

— Нед, сукин сын!

— Уилл, паршивец! И часто ты разъезжаешь в такое время?

— С тысяча девятьсот сорок шестого года — каждую проклятую жаркую ночь!

— И я тоже! Рад тебя видеть!

— Лгун!

Взвизгнула сталь, и они оба исчезли.

"Боже, — подумал Уилл Морган, — двое ненавидят друг друга, сидят на работе рядом, в каких-нибудь десяти футах один от другого, оба, стиснув зубы, карабкаются вверх по служебной лестнице — и сталкиваются нос к носу в три часа пополуночи в этом дантовом аду под плавящимся от зноя городом. Вон как отдаются, замирая, наши голоса: лгун-н-н!"

Через полчаса, уже на вашингтон-сквер, его лба коснулся прохладный ветер. Он двинулся туда, откуда этот ветер дул, и оказался в переулке... Где температура была ниже на десять градусов.

— Хорошо! — прошептал он.

От ветра пахло ледяным дворцом, погребом, откуда в жару он, тогда еще ребенок, таскал кусочки льда, чтобы натирать ими щеки и с визгом совать себе под рубашку.

Прохладный ветер привел его по переулку к небольшой лавке на вывеске которой было написано: Мелисса Жабб, ведьма

Прачечная

Сдайте свои проблемы до 9 утра

Вечером вы получите их разрешенными

и мельче:

заклятия, зелья против ужасной атмосферы,

как ледяной, так и накаленной.

Настои, побуждающие вашего нанимателя

повысить вас в должности.

Бальзамы, мази, прах мумий

по рецептам древних глав корпораций.

Снадобья от шума.

Средства, разряжающие обстановку.

Растирания для страдающих паранойей водителей грузовиков.

Лекарства, которые следует принять, если появится желание заплыть за пределы нью-йоркских доков.

На витрине были расставлены пузырьки с наклейками:

Совершеннейшая память

Дуновение ласкового апрельского ветра

Тишина и нежнейшая птичья трель

Он рассмеялся и остановился.

Ибо веяло прохладой и скрипнула дверь. И снова вспомнился холод белых гротов, ледяной дворец детства, мир, выхваченный из зимних снов и сохранявшийся даже в августе.

— Входите, — прошептал голос.

Дверь бесшумно отворилась внутрь. Внутри царил холод склепа.

На трех козлах гигантским воспоминанием о феврале покоился брус прозрачного льда в шесть футов длиной; с боков его стекали капли.

— Сейчас, — пробормотал он.

Тогда, в детстве, в его родном городке, в витрине скобяной лавки лежала внутри огромного бруса льда жена фокусника и наверху бруса выпуклыми ледяными буквами было написано имя: _м_и_с_с_ С_н_е_г_г. Ночь за ночью спала она там, снежная принцесса. Он и другие мальчишки тайком крались из дому после полуночи смотреть, как она улыбается в холодном прозрачном сне. Половину ночей в то лето простояли они, четверо или пятеро дышащих жаром четырнадцатилетних мальчиков, уставившись на нее, надеясь, что их огненные взгляды растопят лед. Но _т_о_т_ лед так и не растаял...

— Подождите, — прошептал он. — Послушайте...

Он сделал еще один шаг в темноту ночной лавки.

Боже, да ведь это она! Вон там, в _э_т_о_й_ глыбе льда! Разве не те же очертания были у глыбы, внутри которой всего несколько мгновений назад дремала среди напоенных прохладой сновидений белая как снег женщина? Те же. Эта глыба — такая же полая, такая же красивая, так же скруглены углы.

Но... Женщины в ней нет. Где она?

— Здесь, — прошептал голос.

По ту сторону блестящего холодного гроба, в углу, двигались тени.

— Добро пожаловать. Закройте дверь.

Он почувствовал, что она Недалеко, среди теней. Ее плоть, если бы ты до нее дотронулся, оказалась бы прохладной, все такой же свежей благодаря времени, проведенному в ледяном гробу, с которого стекают капли. Только протянуть руку, и...

— Как вы сюда попали? — спросил ее нежный голос.

— Душная ночь. Хожу. Езжу. Ищу прохлады. Мне как-то плохо.

— Вы пришли как раз туда, куда нужно.

— Но это же _б_е_з_у_м_и_е_! Я не верю в психиатров. Друзья меня не выносят, потому что я твержу: мистер Пустозвон и Фрейд скончались двадцать лет назад, и с ними остальные клоуны. Я не верю ни в астрологов, ни в нумерологов, ни в хиромантов...

— Я не гадаю по руке. Но... Дайте мне вашу руку.

Он протянул руку в мягкую темноту. Ее пальцы нащупали его ладонь. Они были холодные, как у маленькой девочки, только что рывшейся в холодильнике. Он сказал:

— На вашей вывеске написано: _М_е_л_и_с_с_а _Ж_а_б_б, _в_е_д_ь_м_а. Что ведьме делать в Нью-Йорке летом тысяча девятьсот семьдесят четвертого года?

— А какому городу, скажите, ведьма когда-нибудь была нужна больше, чем Нью-Йорку в этом году?

— Это правда. Мы здесь безумные. Но... вам-то что за дело до этого?

— Ведьму рождают истинные нужды ее времени, — сказала она. — Меня породил Нью-Йорк. Все, что в нем есть самого дурного. И вот вы пришли по наитию и нашли меня. Дайте мне вашу другую руку. Хотя ее лицо казалось в полутьме призрачно-холодным, он почувствовал, как взгляд ее движется по его дрожащей ладони.

— О, почему вас так долго не было? — сказала она печально. — Уже и так почти поздно.

— В каком смысле?

— Вам не спастись. Вы не сможете принять мой дар.

Сердце его заколотилось.

— Какой дар?

— Покой, — ответила она. — Безмятежность. Тишину среди бедлама. Я дитя ядовитого ветра, совокупившегося с Ист-Ривер в блестящую от нефти, усыпанную мусором полночь. Я восстала против своих родителей. Я прививка против желчи, благодаря которой появилась на свет. Я сыворотка, родившаяся из ядов. Я антитело для времени. Я всеисцеляющее лекарство. Город вас убивает, не так ли? Манхэттен — ваш палач. Дайте мне быть вашим щитом.

— Каким образом?

— Вы станете моим учеником. Как невидимая свора гончих, защита моя окружит вас кольцом. Никогда больше не надругается над вашим слухом грохот подземки. Никогда не будет отравлять вам легкие и выжигать глаза смог. В обед ваш язык ощутит вкус райских плодов в самых обыкновенных дешевых сосисках. Вода из холодильника у вас на службе станет редким благородным вином. Полицейские станут отвечать, когда к ним обращаетесь вы. Вы только моргнете, и такси, мчащееся в никуда после конца смены, сразу около вас остановится. Театральные билеты будут появляться, едва вы подойдете к окошку кассы. Будут меняться цвета светофора, — и это в часы пик! — Если вы решите проехать на своей машине от пятьдесят восьмой улицы до самой Вашингтон-сквер, и ни разу не загорится красный. Только зеленый — если я буду с вами... Если я буду с вами, наша квартира станет тенистой поляной в тропических джунглях, будет наполнена щебетанием птиц и зовами любви с первого удушающе-жаркого дня июня до последнего часа, когда минет день труда и на поездах, возвращающихся с морского побережья и вынужденных вдруг остановиться где-нибудь на полпути, сходят с ума раздавленные жарой живые мертвецы. Наши комнаты будут полны хрустального звона. Наша кухня в июле будет эскимосским иглу, и в ней можно будет досыта наедаться мороженым из шампанского и вина "Шато лафит Ротшильд". А наша кладовая? В ней — свежие абрикосы, все равно февраль сейчас или август. Свежий апельсиновый сок каждое утро, холодное молоко на завтрак, веющие прохладой поцелуи в четыре часа дня, а у моего рта всегда вкус замороженных персиков, у тела — вкус покрытых инеем слив. Вкусное всегда под боком, как говорит Эдит Уортон... В любой невыносимый день, когда вам захочется вернуться со службы домой раньше времени, я буду звонить вашему боссу, и он всегда будет вас отпускать. Скоро вы сами станете боссом и, ни у кого не спрашивая разрешения, будете уходить домой ради холодного цыпленка, вина с фруктами и меня. Лето в райских ложбинах. Осени столь многообещающие, что вы буквально потеряете разум — как раз настолько, насколько нужно. Зимой, конечно, все будет наоборот. Я буду вашим очагом. Мой милый пес, приляг у очага. Я стану для вас снежной шубой... В общем, вам будет дано все. Взамен я прошу немного. Всего лишь вашу душу.

Он замер и чуть было не отпустил ее руку.

— А разве не _э_т_о_г_о_ вы ожидали? — Она рассмеялась. — Но душу нельзя продать. Ее можно только потерять и никогда больше не найти. Сказать вам, чего я на самом деле от вас хочу?

— Скажите.

— Женитесь на мне, — сказала она.

"То есть продайте мне вашу душу", — подумал он, но промолчал.

Однако она прочитала ответ у него в глазах.

— Господи, — сказала она. — Неужели я прошу слишком много? За все, что даю?

— Я должен это обдумать!

Сам того не заметив, он отступил на шаг к двери. Теперь ее голос звучал очень грустно:

— Если вам обязательно нужно обдумать дело заранее, оно никогда не будет сделано. Когда вы кончаете читать книгу, вы ведь знаете, понравилась она вам или нет? И в конце спектакля вы либо спите, либо нет? Ну, и красивая женщина — это красивая женщина, не так ли, а хорошая жизнь — это хорошая жизнь?

— Почему вы не хотите выйти на свет? Как мне узнать, что вы на самом деле красивая?

— Вы узнаете, только если шагнете в темноту. Неужели вы не можете судить по голосу? Не можете? Бедный! Если вы не поверите мне сейчас, я не буду вашей никогда.

— Я должен подумать! Вернусь завтра вечером! Что значат двадцать четыре часа?

— Для человека в вашем возрасте — все.

— Мне только сорок!

— Я говорю о вашей душе, а для нее может быть слишком поздно.

— Дайте мне еще ночь!

— Вы ее возьмете так или иначе, на свой страх и риск.

— О боже, боже, — сказал он, закрывая глаза.

— Увы, именно сейчас он помочь вам не в силах. Вам лучше уйти. Вы состарившийся мальчик. Жаль. Жаль. Ваша мать жива?

— Умерла десять лет назад.

— Нет, жива, — сказала она.

Отступая к двери, он остановился и попытался успокоить свое взволнованное сердце.

— Как давно вы здесь? — Спросил он, с трудом ворочая языком. Она засмеялась, но смех ее был тронут горечью.

— Уже третье лето. И за три года в мою лавку зашли только шесть мужчин. Двое сразу убежали. Двое немного побыли, но ушли. Один пришел еще раз, а потом исчез. Шестой, побывав три раза, признался, что он н_е_в_е_р_и_т. Дело в том, что никто, видя при дневном свете безграничную и ограждающую от всех забот и тревог любовь, в нее _н_е_ в_е_р_и_т_. Душевно чистый, простой, как дождь, ветер и семя, какой-нибудь юноша с фермы, быть может, остался бы со мной навсегда. Но житель Нью-Йорка? Этот не верит ни во что... Кто бы ты ни был, какой бы ты ни был, о добрый господин, останься и подои корову, и поставь парное молоко охладиться под навес в тени дуба, который растет у меня на чердаке. Останься и нарви водяного кресса, чтобы очистить им свои зубы. Останься в северной кладовой, где пахнет хурмой, виноградом и мандаринами. Останься и останови мой язык, чтобы я больше об этом не говорила. Останься и закрой мне рот так, чтобы я не могла вздохнуть. Останься, ибо я устала от разговоров и нуждаюсь в любви. Останься. Останься.

Так пылко звучал ее голос, так трепетно, так чарующе, так нежно, что он понял: если он сейчас не убежит, он пропал.

— Завтра вечером! — крикнул он.

Он обо что-то споткнулся. Это была отломившаяся от бруска острая сосулька.

Он наклонился, схватил сосульку и побежал. Дверь за ним громко хлопнула. Свет в лавке мигнул и погас. Теперь уже нельзя было разглядеть снова на вывеске: М_е_л_и_с_с_а Ж_а_б_б, _в_е_д_ь_м_а.

"Уродина, — думал он на бегу. — Страшилище, наверняка страшилище и уродина. Конечно, так! Ложь! Все ложь, от начала до конца! Она..."

Он на кого-то налетел.

Посреди улицы они вцепились друг в друга, замерли, вытаращив от удивления глаза.

Опять Нед Эмминджер! О боже, снова старик Нед Эмминджер! Четыре часа утра, воздух по-прежнему раскаленный, а Нед бредет, как лунатик, в поисках прохлады, потная одежда, присохнув к горячему телу, свернулась розетками, пот стекает с лица, глаза мертвые, ноги скрипят в запекшихся от жары кожаных полуботинках.

Налетев друг на друга, они чуть не упали. Судорога злобы сотрясла Уилла Моргана. Он схватил старика Неда Эмминджера и подтолкнул в глубину темного переулка. Не загорелся ли снова свет там, в конце переулка, в витрине лавки? Да, горит.

— Нед! Иди! Вон туда!

Почти ослепший от зноя, смертельно усталый, старик Нед Эмминджер заковылял по переулку.

— Подожди! — крикнул ему вслед Уилл Морган, жалея о своей злой шутке.

Но Эмминджер его не услышал.

Уже в подземке Уилл Морган попробовал сосульку на вкус. Это была любовь. Это был восторг. Это была женщина. Когда, ревя, к платформе подлетел поезд, руки Уилла Моргана были пусты, тело покрывала ржавчина пота. А сладость во рту? Ее уже не было. Семь утра, а он так и не сомкнул глаз.

Где-то огромная доменная печь открыла свою заслонку, и Нью-Йорк сгорал, превращаясь в руины.

"Вставай! — подумал Уилл Морган. — Быстро! Беги в Гринвич-Виллидж!"

Ибо он вспомнил вывеску:

П_р_а_ч_е_ч_н_а_я

сдавайте свои проблемы до 9 утра

вечером вы получите их разрешенными

Он не отправился в Гринвич-Виллидж. Он встал, принял душ и бросился в доменную печь города — только для того, чтобы навсегда потерять свою работу.

Поднимаясь в немыслимо душном лифте вместе с мистером Биннсом, коричневым от загара, разъяренным заведующим кадрами, он знал уже, что ее потеряет. Брови у Биннса прыгали, рот шевелился, изрыгая безмолвные проклятия. Ошпаренные волосы иглами дикобраза топорщились, прокалывая изнутри его пиджак. Ко времени, когда они с Биннсом достигли сорокового этажа, Биннс уже перестал быть человеком и стал антропоидом.

Вокруг, как итальянские солдаты, прибывшие на уже проигранную войну, бродили служащие.

— Где старик Эмминджер? — спросил, пристально глядя на пустой

письменный стол, Уилл Морган.

— Позвонил, что болен. Из-за жары плохо себя чувствует. Будет в двенадцать, — ответил кто-то.

Вода в холодильнике кончилась задолго до двенадцати... А кондиционер? Кондиционер покончил с собой в одиннадцать тридцать две. Двести человек превратились в диких зверей, цепями прикованных к письменным столам возле окон, специально устроенных так, чтобы их не открывали.

Без одной минуты двенадцать мистер Биннс приказал им по селектору подняться и стать около своих столов. Они стали. Их покачивало. Температура была девяносто семь градусов по Фаренгейту. Биннс не спеша двинулся вдоль длинного ряда. Казалось, что в воздухе вокруг него висит, шипя, как на раскаленной сковороде, рой невидимых мух.

— Прекрасно, леди и джентльмены, — заговорил он. — Все вы знаете, что сейчас спад, в каких бы радостных выражениях ни говорил об этом президент соединенных штатов. А мне, чем вонзать нож в спину, приятнее пырнуть вас в живот. Сейчас я пойду вдоль ряда и буду кивать и шепотом говорить: "вы".

Те, кому это словечко будет сказано, очищайте свои столы и уходите. У дверей вас ждет выходное пособие, равное четырехнедельному окладу.

Постойте: кого-то нет!

— Старика Неда Эмминджера, — подал голос Уилл Морган и прикусил язык.

— С_т_а_р_и_к_а_ Неда? — переспросил мистер Биннс свирепо. — Старика? Вы сказали, _с_т_а_р_и_к_а?

Мистер Биннс и Нед Эмминджер были ровесники. Мистер Биннс, тикая как бомба замедленного действия, ждал.

— Нед, — сказал Уилл Морган, давясь обращенными к себе проклятиями, - должен быть...

— ...Уже здесь.

Все обернулись.

В дверях, в конце ряда, стоял старик Нед, он же Нед Эмминджер. Он оглядел собрание гибнущих душ, прочитал погибель на лице у Биннса, попятился было назад, но потом тихонько стал в ряд около Уилла Моргана.

— Ну, ладно, — сказал Биннс. — Начинаем.

Шаг — шепот, шаг — шепот. Двое, четверо, а вот уже шестеро повернулись и стали вынимать все из своих столов.

Уилл Морган вдохнул и, не выдыхая, замер. Биннс дошел до него и остановился.

"Ты ведь не скажешь этого? — думал Морган. — Не говори!"

— Вы, — прошептал Биннс.

Морган резко повернулся и успел ухватиться за вздыбившийся почему-то стол. "Вы, — щелкало хлыстом у него в голове, — вы!"

Биннс сделал еще шаг и теперь стоял перед Недом Эмминджером.

— Ну, _с_т_а_р_и_к_ Нед, — сказал он.

Морган, закрыв глаза, молил мысленно: "Скажи это, скажи это ему: ты уволен, Нед, _у_в_о_л_е_н_!"

— Старик Нед, — сказал нежно Биннс.

Морган сжался от его голоса, такого необычно дружелюбного, мягкого. Повеяло ленивым ветром южных морей. Морган замигал и, втягивая носом воздух, поднялся из-за стола. В выжженной солнцем комнате запахло прибоем и прохладным белым песком.

— Нед, дорогой старик Нед, — сказал мистер Биннс ласково.

Ошеломленный, Уилл Морган ждал. "Я сошел с ума", — подумал он.

— Нед, — сказал мистер Биннс ласково. — Оставайся с нами. Оставайся.

А потом остальным, скороговоркой:

— Это все. Обед!

И Биннс исчез, а раненые и умирающие побрели с поля битвы. Уилл Морган повернулся, наконец, и пристально посмотрел на старика Неда Эмминджера, спрашивая себя: "Почему, о боже, _п_о_ч_е_м_у?.."

И получил ответ...

Нед Эмминджер стоял перед ним, и был он не старый и не молодой, а где-то посередине. Но это был не тот Нед Эмминджер, который в прошлую полночь высовывался как полоумный из окошка душного поезда или плелся по Вашингтон-сквер в четыре часа утра.

Э_т_о_т_ Нед Эмминджер стоял спокойно, как будто прислушиваясь к далекому зеленому эху, к шуму листвы и ветра, прогуливающегося по просторам озера, откуда тянет прохладой. На его свежем розовом лице не выступал пот. Глаза были не красные, они были голубые и смотрели спокойно и уверенно. Нед был оазисом, островом в этом неподвижном, мертвом море столов и пишущих машинок, которые вдруг оживали и начинали трещать оглушительно, подобно каким-то электрическим насекомым. Нед стоял и смотрел, как уходят живые мертвецы. И ему было все равно. Он пребывал в великолепном, прекрасном одиночестве внутри собственной своей спокойной, прохладной и прекрасной кожи.

— Нет! — крикнул Уилл Морган и бросился вон из комнаты. Он понял, куда спешил, только когда очутился в мужской уборной и, как безумный, стал рыться в мусорной корзине.

Он нашел там то, что, знал, наверняка там найдет — пузырек с наклейкой: "Выпить сразу: против безумия толп".

Дрожа, он откупорил. Внутри оказалась всего лишь холодная голубоватая капелька. Пошатываясь перед запертым раскаленным окном, он стряхнул ее себе на язык.

Он будто прыгнул в набегающую волну прохлады. Дыхание его теперь отдавало ароматом раздавленного клевера. Уилл Морган так сжал пузырек, что тот треснул и развалился. На руке

выступила кровь, и он громко втянул воздух. Дверь открылась. За ней, в коридоре, стоял Нед Эмминджер. Он шагнул внутрь, но пробыл только секунду, потом повернулся и вышел. Дверь закрылась. Через минуту Морган уже спускался в лифте, и в портфеле у него побрякивал хлам из его письменного стола.

Выйдя, он обернулся и поблагодарил лифтера. Должно быть, лица лифтера коснулось его дыхание. Лифтер улыбнулся ошалелой, любящей, прекрасной улыбкой! В маленькой лавке в маленьком переулке в ту полночь было темно. Не было вывески в витрине: М_е_л_и_с_с_а Ж_а_б_б, в_е_д_ь_м_а. Не было пузырьков и флаконов.

Он колотил в дверь уже целых пять минут, но никто ему не отвечал.

Тогда он начал бить в дверь ногами и бил минуты две. И наконец, со вздохом, неохотно, дверь отворилась.

Очень усталый голос сказал:

— Войдите.

В лавке было лишь чуть прохладнее, чем на улице. Огромная глыба льда, в которой накануне ему примерещилась прекрасная женщина, стала много меньше, будто сжалась, и вода, непрерывно капая с нее, обрекала ее на гибель.

Где-то в темноте была вчерашняя женщина. Но теперь он чувствовал, что она в пальто и собралась уходить. Он открыл было рот, чтобы закричать, как-то привлечь к себе ее внимание, но его остановил ее голос:

— Я вас предупреждала. Теперь слишком поздно.

— Никогда не бывает слишком поздно! — крикнул он.

— Было бы не поздно вчера. Но за последние двадцать часов внутри вас оборвалась последняя маленькая ниточка. Я это чувствую. Знаю. Это так. Ее больше нет, нет, нет.

— Чего больше нет, черт возьми?

— Чего нет? Вашей души, разумеется. Проглочена. Переварена. Исчезла. Внутри у вас пустота. Ничто.

Из темноты протянулась ее рука. Дотронулась до его груди. Быть может, ему только почудилось, что ее пальцы прошли между его ребер, проверили его легкие, свет его разума, биение его несчастного сердца.

— О да, ее больше нет, — сказала она печально. — Как жалко! Город развернул вас, как леденец на палочке, и съел. Теперь вы как покрытая пылью бутылка из-под молока, брошенная в парадном большого дома, горлышко которой затягивает паутиной паук. Шум транспорта превратил в месиво ваш костный мозг. Подземка высосала из вас дыхание, как высасывает душу из младенца кошка. С вашим головным мозгом расправились пылесосы. Алкоголь растворил в себе почти все оставшееся. Пишущие машинки и компьютеры проглотили мутный осадок и, пропустив через свои внутренности, извергли, напечатали вас на бумаге, рассеяли в виде конфетти, сбросили в люк канализации. Телевидение записало вас в нервных тиках призраков на старых экранах. А последние оставшиеся кости унесет, пережевывая вас пастью своей двери с резиновыми губами большого злого бульдога, городской автобус-экспресс.

— Нет! — выкрикнул он. — Я решил! Выходите за меня замуж! Выхо...

От его крика ледяной гроб раскололся. Куски обрушились с козел у него за спиной. Очертания прекрасной женщины ушли в пол. Он метнулся в темноту переулка.

Он налетел на стену, и в это самое мгновение дверь громко хлопнула и ее заперли изнутри.

Кричать было бесполезно. Он остался один.

Июльским вечером, ровно через год, в подземке, он, впервые за триста шестьдесят пять дней, увидал Неда Эмминджера. Увозя миллиард душ в преисподнюю, с грохотом проносились поезда, все вокруг скрежетало, отскакивало от стен, изливалось потоками огненной лавы, и среди всего этого стоял Нед Эмминджер, наполненный доверху прохладой, как листья мяты под зеленым летним дождем. Вокруг таяли восковые люди. Нед же как будто ступал по дну только ему принадлежащего ручья, где сверкала и переливалась всеми цветами радуги форель.

— Нед! — закричал Уилл Морган, подбежал, схватил его руку и стал усердно ее трясти. — Нед, Нед! Мой дорогой, мой лучший друг!

— А может, и в правду лучший? — сказал молодой Нед, улыбаясь. Вправду, о боже, конечно вправду! Милый Нед, прекрасный Нед, друг, какой встречается только раз в жизни! Дыши на меня, Нед! Одари меня своим животворящим дыханьем!

— Ты президент компании, Нед! Я слышал!

— Да. Не зайдешь выпить стаканчик?

Дымок холодного, как лед, лимонада поднимался от свежего кремового костюма Неда Эмминджера, когда они стали искать такси. Среди водоворота брани, воплей, гудков Нед поднял руку.

Подъехало такси. Они покатили в безмятежность.

У многоэтажного дома, где была квартира Неда, в сумерках, из тени шагнул навстречу им человек с пистолетом.

— Отдайте мне все, — сказал он.

— Позднее, — сказал Нед, улыбаясь, дыша на человека с пистолетом ароматом свежих летних яблок.

— Позднее. — Человек отступил назад и дал им пройти. — Позднее.

Когда они уже поднимались в лифте, Нед сказал:

— Ты знаешь, что я женился? Скоро год будет. Прекрасная жена.

— Она... — сказал Уилл Морган и запнулся, — красивая?

— Очень красивая. Уверен, что тебе понравится. И понравится квартира.

"Еще бы, — подумал Морган, — зеленая поляна, хрустальный звон, ковер прохладной травы вместо обычного. Все знаю, все".

Они вошли в квартиру, она и в самом деле была как тропический остров. Молодой Нед налил в огромные бокалы ледяное шампанское.

— За что мы выпьем?

— За тебя, Нед. За твою жену. За меня. За сегодняшнюю полночь.

— Но почему за полночь?

— Потому что в полночь я спущусь на лифте к человеку, который ждет внизу с пистолетом. К человеку, которому ты сказал: "позднее". И он согласился: "позднее". Я буду там с ним наедине. Смешно, уморительно смешно. А мое дыхание самое обыкновенное, в нем нет аромата груши или дыни. И он, злой от жары, ждал все эти долгие часы с мокрым от пота пистолетом. Какая великолепная шутка! Так... пьем?

— Пьем!

Они выпили.

И тут вошла жена Неда. Она услышала, как они смеются, каждый по-своему, и засмеялась тоже.

Но глаза ее, едва она увидела Уилла Моргана, наполнились слезами. И он понял, по ком она плачет.


четверг, 9 июля 2020 г.

Улыбка | Рэй Брэдбери | Аудиокнига | Рассказ

Рассказ-предостережение Рэя Брэдбери.


Улыбка

На главной площади очередь установилась ещё в пять часов, когда за выбеленными инеем полями пели далекие петухи и нигде не было огней. Тогда вокруг, среди разбитых зданий, клочьями висел туман, но теперь, в семь утра, рассвело, и он начал таять. Вдоль дороги по двое, по трое подстраивались к очереди ещё люди, которых приманил в город праздник и базарный день.
Мальчишка стоял сразу за двумя мужчинами, которые громко разговаривали между собой, и в чистом холодном воздухе звук голосов казался вдвое громче.
Мальчишка притопывал на месте и дул на свои красные, в цыпках, руки, поглядывая то на грязную, из грубой мешковины, одежду соседей, то на длинный ряд мужчин и женщин впереди.
— Слышь, парень, ты-то что здесь делаешь в такую рань? — сказал человек за его спиной.
— Это моё место, я тут очередь занял, — ответил мальчик.
— Бежал бы ты, мальчик, отсюда, уступил бы своё место тому, кто знает в этом толк!
— Оставь в покое парня, — вмешался, резко обернувшись, один из мужчин, стоящих впереди.
— Я же пошутил.-Задний положил руку на голову мальчишки. Мальчик угрюмо стряхнул её. — Просто подумал, чудно это — ребёнок, такая рань а он не спит.
— Этот парень знает толк в искусстве, ясно? — сказал заступник, его фамилия была Григсби. — Тебя как звать-то, малец?
— Том.
— Наш Том, уж он плюнет что надо, в самую точку — верно. Том?
— Точно!
Смех покатился по шеренге людей.
Впереди кто-то продавал горячий кофе в треснувших чашках. Поглядев туда, Том увидел маленький жаркий костер и бурлящее варево в ржавой кастрюле. Это был не настоящий кофе. Его заварили из каких-то ягод, собранных на лугах за городом, и продавали по пенни чашка, согреть желудок, но мало кто покупал, мало кому это было по карману.
Том устремил взгляд туда, где очередь пропадала за разваленной взрывом каменной стеной.
— Говорят, она улыбается, — сказал мальчик.
— Ага, улыбается, — ответил Григсби.
— Говорят, она сделана из краски и холста.
— Точно. Потому-то и сдается мне, что она не подлинная. Та, настоящая, я слышал, была на доске нарисована, в незапамятные времена.
— Говорят, ей четыреста лет.
— Если не больше. Коли уж на то пошло, никому не известно, какой сейчас год.
-Две тысячи шестьдесят первый!
— Верно, так говорят, парень, говорят. Брешут. А может, трехтысячный! Или пятитысячный! Почем мы можем знать? Сколько времени одна сплошная катавасия была... И достались нам только рожки да ножки.
Они шаркали ногами, медленно продвигаясь вперед по холодным камням мостовой.
— Скоро мы ее увидим? — уныло протянул Том.
— Еще несколько минут, не больше. Они огородили ее, повесили на четырех латунных столбиках бархатную веревку, все честь по чести, чтобы люди не подходили слишком близко. И учти, Том, никаких камней, они запретили бросать в нее камни.
— Ладно, сэр,
Солнце поднималось все выше по небосводу, неся тепло, и мужчины сбросили с себя измазанные дерюги и грязные шляпы.
— А зачем мы все тут собрались? — спросил, подумав, Том.-Почему мы должны плевать?
Тригсби и не взглянул на него, он смотрел на солнце, соображая, который час.
— Э, Том, причин уйма.-Он рассеянно протянул руку к карману, которого уже давно не было, за несуществующей сигаретой. Том видел это движение миллион раз.-Тут все дело в ненависти, ненависти ко всему, что связано с Прошлым. Ответь-ка ты мне, как мы дошли до такого состояния? Города — груды развалин, дороги от бомбежек — словно пила, вверх-вниз, поля по ночам светятся, радиоактивные... Вот и скажи, Том, что это, если не последняя подлость?
— Да, сэр, конечно.
— То-то и оно... Человек ненавидит то, что его сгубило, что ему жизнь поломало. Так уж он устроен. Неразумно, может быть, но такова человеческая природа.
— А если хоть кто-нибудь или что-нибудь, чего бы мы не ненавидели? — сказал Том.
— Во-во! А всё эта орава идиотов, которая заправляла миром в Прошлом! Вот и стоим здесь с самого утра, кишки подвело, стучим от холода зубами — ядовитые троглодиты, ни покурить, ни выпить, никакой тебе утехи, кроме этих наших праздников, Том. Наших праздников...
Том мысленно перебрал праздники, в которых участвовал за последние годы. Вспомнил, как рвали и жгли книги на площади, и все смеялись, точно пьяные. А праздник науки месяц тому назад, когда притащили в город последний автомобиль, потом бросили жребий, и счастливчики могли по одному разу долбануть машину кувалдой!..
— Помню ли я, Том? Помню ли? Да ведь я же разбил переднее стекло — стекло, слышишь? Господи, звук-то какой был, прелесть! Тррахх!
Том и впрямь словно услышал, как стекло рассыпается сверкающими осколками.
— А Биллу Гендерсону досталось мотор раздолбать. Эх, и лихо же он это сработал, прямо мастерски. Бамм! Но лучше всего,-продолжал вспоминать Григсби,-было в тот раз, когда громили завод, который еще пытался выпускать самолеты. И отвели же мы душеньку! А потом нашли типографию и склад боеприпасов — и взорвали их вместе! Представляешь себе. Том?
Том подумал.
— Ага.
Полдень. Запахи разрушенного города отравляли жаркий воздух, что-то копошилось среди обломков зданий.
— Сэр, это больше никогда не вернётся?
— Что — цивилизация? А кому она нужна? Во всяком случае не мне!
— А я так готов ее терпеть, — сказал один из очереди.-Не все, конечно, но были и в ней свои хорошие стороны...
— Чего зря болтать-то! — крикнул Григсби. — Всё равно впустую.
— Э, — упорствовал один из очереди,-не торопитесь. — Вот увидите: ещё появится башковитый человек, который её подлатает. Попомните мои слова. Человек с душой.
— Не будет того, — сказал Григсби.
— А я говорю, появится. Человек, у которого душа лежит к красивому. Он вернет нам — нет, не старую, а, так сказать, ограниченную цивилизацию, такую, чтобы мы могли жить мирно.
— Не успеешь и глазом моргнуть, как опять война!
— Почему же? Может, на этот раз все будет иначе.
Наконец и они вступили на главную площадь. Одновременно в город въехал верховой, держа в руке листок бумаги. Огороженное пространство было в самом центре площади. Том, Григсби и все остальные, копя слюну, подвигались вперед — шли, изготовившись, предвкушая, с расширившимися зрачками. Сердце Тома билось часто-часто, и земля жгла его босые пятки.
— Ну, Том, сейчас наша очередь, не зевай!
По углам огороженной площадки стояло четверо полицейских — четверо мужчин с жёлтым шнурком на запястьях, знаком их власти над остальными. Они должны были следить за тем, чтобы не бросали камней.
— Это для того, — уже напоследок объяснил Григсби, — чтобы каждому досталось плюнуть по разку, понял, Том? Ну, давай!
Том замер перед картиной, глядя на нее.
— Ну, плюй же!
У мальчишки пересохло во рту.
— Том, давай! Живее!
— Но, — медленно произнес Том, — она же красивая!
— Ладно, я плюну за тебя!
Плевок Григсби блеснул в лучах солнца. Женщина на картине улыбалась таинственно-печально, и Том, отвечая на её взгляд, чувствовал, как колотится его сердце, а в ушах будто звучала музыка.
— Она красивая, — повторил он.
— Иди уж, пока полиция...
— Внимание!
Очередь притихла. Только что они бранили Тома — стал как пень! — а теперь все повернулись к верховому.
— Как её звать, сэр? — тихо спросил Том.
— Картину-то? Кажется, "Мона Лиза"... Точно: "Мона Лиза".
— Слушайте объявление— сказал верховой. — Власти постановили, что сегодня в полдень портрет на площади будет передан в руки здешних жителей, дабы они могли принять участие в уничтожении...
Том и ахнуть не успел, как толпа, крича, толкаясь, мечась, понесла его к картине. Резкий звук рвущегося холста... Полицейские бросились наутек. Толпа выла, и руки клевали портрет, словно голодные птицы. Том почувствовал, как его буквально швырнули сквозь разбитую раму. Слепо подражая остальным, он вытянул руку, схватил клочок лоснящегося холста, дернул и упал, а толчки и пинки вышибли его из толпы на волю. Весь в ссадинах, одежда разорвана, он смотрел, как старухи жевали куски холста, как мужчины разламывали раму, поддавали ногой жёсткие лоскуты, рвали их в мелкие-мелкие клочья.
Один Том стоял притихший в стороне от этой свистопляски. Он глянул на свою руку. Она судорожно притиснула к груди кусок холста, пряча его.
— Эй, Том, ты что же! — крикнул Григсби. Не говоря ни слова, всхлипывая, Том побежал прочь. За город, на испещренную воронками дорогу, через поле, через мелкую речушку, он бежал и бежал, не оглядываясь, и сжатая в кулак рука была спрятана под куртку.
На закате он достиг маленькой деревушки и пробежал через неё. В девять часов он был у разбитого здания фермы. За ней, в том, что осталось от силосной башни, под навесом, его встретили звуки, которые сказали ему, что семья спит — спит мать, отец, брат. Тихонько, молча, он скользнул в узкую дверь и лёг, часто дыша.
— Том? — раздался во мраке голос матери.
— Да.
— Где ты болтался? — рявкнул отец.-Погоди, вот я тебе утром всыплю...
Кто-то пнул его ногой. Его собственный брат, которому пришлось сегодня в одиночку трудиться на их огороде.
— Ложись! — негромко прикрикнула на него мать.
Ещё пинок.
Том дышал уже ровнее. Кругом царила тишина. Рука его была плотно-плотно прижата к груди. Полчаса лежал он так, зажмурив глаза.
Потом ощутил что-то: холодный белый свет. Высоко в небе плыла луна, и маленький квадратик света полз по телу Тома. Только теперь его рука ослабила хватку. Тихо, осторожно, прислушиваясь к движениям спящих, Том поднял её. Он помедлил, глубоко-глубоко вздохнул, потом, весь ожидание, разжал пальцы и разгладил клочок закрашенного холста.
Мир спал, освещённый луной.
А на его ладони лежала Улыбка.
Он смотрел на неё в белом свете, который падал с полуночного неба. И тихо повторял про себя, снова и снова: "Улыбка, чудесная улыбка..."
Час спустя он все ещё видел её, даже после того как осторожно сложил её и спрятал. Он закрыл глаза, и снова во мраке перед ним — Улыбка. Ласковая, добрая, она была Там и тогда, когда он уснул, а мир был объят безмолвием, и луна плыла в холодном небе сперва вверх, потом вниз, навстречу утру.